Final False Start (about the Catastrophic Revolution of 1991)
Table of contents
Share
QR
Metrics
Final False Start (about the Catastrophic Revolution of 1991)
Annotation
PII
S013216250015525-0-1
Publication type
Article
Status
Published
Authors
Yuri Latov 
Occupation: Chief Researcher; Professor
Affiliation:
Institute of Sociology of FCTAS RAS
Plekhanov Russian University of Economics
Address: Russian Federation, Moscow
Edition
Pages
67-77
Abstract

There are two aspects in the events of 1991, each of which can be called both a negative «catastrophe» and a positive «revolution»: this is the death of the «socialist experiment» and the collapse of the «imperial» USSR, the latter being a derivative of the former. For an objective understanding of the significance of these events, they must be considered in the context of long-term institutional socio-economic changes (first of all, the evolution from industrial to post-industrial society) and taking into account the modern theories of the sociology of revolutions. This approach leads to the conclusion that the main content of the events of 1991 is an objectively progressive «anti-nomenclature» (anti-political) revolution that took place «from above» (and therefore very inconsistent). It put an end to the Soviet system, which claimed to present «real socialism», but in fact turned out to be the «second edition» of the so-called Asiatic mode of production, and therefore, despite many «mobilization» achievements, it reached a dead end. Since the ex-Soviet «nomenklatura» was able to largely maintain (and in some aspects even strengthen) its privileged position, this creates a public demand for a new cycle of revolutionary events.

Keywords
death of the USSR, theory of socio-economic systems, «real socialism», post-industrial society, «Asiatic mode of production», political society, sociology of revolution
Received
18.12.2021
Date of publication
24.12.2021
Number of purchasers
6
Views
42
Readers community rating
0.0 (0 votes)
Cite Download pdf
1

Два аспекта одного распада.

2 В событиях 1991 г. есть два аспекта, каждый из которых можно называть как негативной «катастрофой», так и позитивной «революцией».Сущность обоих этих процессов, несмотря на прошедшие 30 лет, остается дискуссионной. Если либералы последовательно приветствуют и ликвидацию советского строя, и распад СССР, то у их противников отношение к тому, что 30 лет назад разрушалось, более сложное. Для одних главная трагедия — гибель социалистического «эксперимента», а распад СССР — лишь производное от него (эта позиция выражена у марксистов А.В. Бузгалина и А.И. Колганова в данном номере). Для других, наоборот, главное — развал СССР, а отказ от социализма (как антитезы капиталистическому рыночному хозяйству) естественно неизбежен [Тощенко, 2021; Симонян, 2021].
3 Вопрос, прогрессивен или реакционен распад крупного полиэтнческого государства на более мелкие моноэтнические страны, с научной точки зрения не заслуживает обсуждения. При прочих равных крупное государство будет развиваться лучше малого: шире внутренний рынок, больше возможностей разделения труда, сильнее политическая конкуренция за выбор лучших путей развития, богаче возможности взаимодействия культур. Поэтому если полиэтническое государство развивается успешно и внутренние межкультурные различия не велики, то центростремительные тенденции преобладают над центробежными. Пример – современная Великобритания (Англия, Уэльс, Шотландия и Северная Ирландия), которая даже после столетий ассимиляции не-англичан не сильно отличается по полиэтничности (англичане – примерно 75%) от позднего СССР (русские – 50%).
4 Однако полиэтническая страна, переживающая кризис при сохранении сильных межэтнических различий, обречена на «растаскивание по национальным квартирам». Так было в 1990-е гг. не только с СССР и с Югославией, но даже с более «спокойной» Чехословакией (а в начале ХХ в. – с Австро-Венгрией и Турцией). Если бы демонтаж советского строя вызвал быстрый подъем экономики, как в КНР 1980-х после реформ Дэн Сяопина, то «растаскивание» можно было бы предотвратить. Но для такого подъема и сейчас мало предпосылок. Кровавые межэтнические конфликты, которые начались уже в последние годы «перестройки», показывают, что сближение народов СССР делало лишь первые шаги и потому не могло устоять в «трудные времена»1.
1. В этой связи выраженные Р.Х. Симоняном сожаления об упущенной возможности подписания в 1989 г. нового союзного договора [Симонян, 2021: 68–70] представляются юридическим фетишизмом: «(не)правильность» оформления соглашений мало мешает их игнорированию при новом раскладе социально-политических сил. Проект нового союзного договора, как хорошо видно из «включенного наблюдения» Р.Х. Симоняна, был значим скорее как попытка партийной элиты национальных республик перехватить в защите «самостийности» инициативу у внепартийных националистов. А интерпретация коренизации руководящих кадров как одного из главных факторов распада СССР [Миронов, 2021] лишь подтверждает иллюзорность «советского народа», который, оказывается, держался лишь на русском «старшем брате».
5 Главный теоретический вопрос, от решения которого зависит, по логике формационного анализа, оценка событий начала 1990-х гг., – это определение сущности «реального социализма». Если он являлся общественным строем более высокого порядка, то прекращение «эксперимента» заслуживает осуждения как регресс, пусть даже оно привело к временным успехам (ради «синицы в руке» отказались от «журавля в небе»). А если «реальный социализм» был не выше, а ниже «реального капитализма», то отказ от него прогрессивен, даже если привел к временным провалам (аналогия – переход от античного строя к феодализму после падения в V в. Западной Римской империи).
6 Автор далее изложит гипотезу, объясняющую смысл событий 1991 г. как пусть катастрофической, но все же именно прогрессивной революции2. Эта гипотеза будет одновременно синтезом взглядов, изложенных в предшествующих статьях в «Социологических исследованиях» о смысле тех событий, и полемикой с ними.
2. Развернутое изложение институционального подхода, применяемого для объяснения развития российской цивилизации, дано в [Нуреев, Латов, 2016]. Этот подход во многом близок к изложенной в данном номере позиции К.Х. Момджяна.
7

Глобальная «борьба капитализма и социализма» как постиндустриальный сдвиг.

8 Прежде всего, обсуждение событий 1991 г. в терминах противостояния «капитализма» и «социализма» представляется не вполне корректным, поскольку соответствие этих концептов реалиям современной эпохи находится под большим вопросом.
9 «Капитализмом» принято в марксистской традиции называть общественный строй, основанный на эксплуатации наемных работников собственниками средств производства. Однако, даже если не рассматривать теоретические дискуссии об обоснованности исходной марксовой теории эксплуатации, противопоставление в современных условиях собственников средств производства собственникам рабочей силы вызывает сомнения. Достаточно вспомнить теорию человеческого капитала, согласно которой главным ресурсом становятся не внешние средства производства, а неотделимые от личности «человеческие качества» (знания, навыки, мотивации и др.), так что собственниками главного средства производства выступают сами же наемные работники.
10 «Социализмом» называли общественный строй, где действуют два класса (рабочие и колхозники) при доминировании общенародной собственности. Однако находить в СССР именно такую биклассовость и общенародную собственность трудно. Отечественные социологи прямо пишут о противостоянии в советском обществе «управляющих» и «управляемых» [Тихонова, 2021], что подтверждает «диссидентские» концепции «номенклатуры» как господствующего класса (например, [Восленский, 2005]). А то, что в СССР называли общенародной собственностью, гораздо корректнее называть просто государственной, поскольку народ мало влиял на принятие решений по ее управлению, а сами эти решения не всегда исходили из объективных интересов народа. В результате «социализмом» даже его современные защитники чаще называют не прогрессивный общественный строй, а систему сильной социальной политики («социальное государство»). А когда говорят о сохранении «социализма» в КНР (где социальная защита до сих пор «не очень» сильная), то фактически имеется ввиду лишь сильное централизованное управление, монопольно осуществляемое Коммунистической партией.
11 Поскольку обсуждение «перехода от капитализма к социализму и обратно» затруднено размытостью базовых концептов, целесообразно перейти на понятийный аппарат сформировавшейся во второй половине ХХ в. теории постиндустриального общества. Хотя она имеет марксистские корни [Латов, 2017], ее формирование и развитие правомерно рассматривать как либеральный «ответ» на марксистский «вызов».
12 Ведь главное содержание постиндустриального сдвига – переход от доминирования отраслей материальной сферы к главенствующей роли производства нематериальных благ (сферы услуг). К. Маркс еще полтора века назад утверждал, что на смену индустриальному капитализму придет новый общественный строй, который будет «по ту сторону материального производства» [Маркс, 1962: 387]. Марксисты оказались правы и в предсказании объективных тенденций преодоления отчуждения работников от труда, от управления и от собственности. Действительно, если индустрия XIX в. требовала работника-«винтика», способного к однообразным действиям под контролем мастеров и инженеров, то со второй половины ХХ в. стремительно растет спрос на работника, способного к самоорганизации и самоконтролю на своем рабочем месте.
13 В то же время марксисты ошибались, надеясь преодолеть отчуждение при помощи огосударствления и втягивания всех работников в государственное управление (когда «каждая кухарка должна научиться управлять государством»). История ХХ века показала, что сложность управления растет пока быстрее роста уровня образования. Поэтому подавляющая масса работников по-прежнему не может и не хочет включаться в выработку, принятие и реализацию управленческих решений даже на муниципальном уровне, не говоря об общегосударственном3. Кроме того, лишь в начале XXI в. появились инструменты «электронного правительства», позволяющие гражданам регулярно и практически без издержек высказываться по вопросам местного и государственного управления. Но даже в самых развитых странах возможность постоянных электронных опросов граждан не спешат превращать в инструмент прямой демократии, правомерно опасаясь доминирования неквалифицированных мнений над квалифицированными. Управление остается делом профессионалов, отчужденных от управляемой массы, что неизбежно порождает бюрократизацию государственной власти.
3. В этой связи предложенную Ж.Т. Тощенко [Тощ2021: 10] интерпретацию всесоюзного референдума в марте 1991 г. как доказательства твердой воли народов СССР к сохранению его единства легко подвергнуть критике. Да, на этом референдуме 76% его участников посчитали «необходимым сохранение Союза Советских Социалистических Республик как обновлённой федерации равноправных суверенных республик». Но из всего электората в референдуме приняли участие лишь 80%, в РСФСР показатели были еще ниже (71% поддержавших при явке 75%, т.е. за сохранение СССР высказались 53% граждан). А о «твердости» воли участников референдума свидетельствует то, что когда в декабре того же года было заключено Беловежское соглашение о прекращении существования СССР, это не вызвало никаких протестных выступлений. Многого ли стоит мнение, которое гражданин не желает активно отстаивать?
14 Под влиянием критики «провалов государства» исследователи постиндустриализма попытались «очистить» марксистскую в своей основе идею социально-экономического прогресса от наивных упований на всемогущество госконтроля. В результате внимание сместилось с вопросов изменения собственности на средства производства к вопросам сдвига власти (управления) под влиянием изменений производственных технологий.
15 Это смещение внимания исследователей связано еще и с тем, что само понимание собственности как общественного отношения (института) во второй половине ХХ в. существенно изменилось под влиянием, прежде всего, экономистов-неоинституционалистов. В ортодоксальном марксистском обществоведении отношения собственности трактовались квантовано, поскольку в XIX в. практически неограниченным собственником средств производства действительно чаще всего был конкретный частный предприниматель. Такой подход порождал жесткое противопоставление частной и общественной собственности, из которого логично вытекали призывы к «экспроприации экспроприаторов». Но с середины ХХ в., по мере развития акционерного бизнеса и различных форм макрорегулирования, распространяется понимание собственности как пучка частичных правомочий. Всё это привело к качественной смене во второй половине ХХ в. точки зрения на обобществление производства. Если значительная часть правомочий (контроль качества товаров и правил конкуренции, экологические ограничения, регулирование отношений наемного работника и нанимателя…) переходят в руки государства и институтов гражданского общества (профсоюзов, экологических организаций…), то вопрос «чья собственность?» теряет былую актуальность, заменяясь вопросом «кто будет управлять?» [Белл, 2004: 457]. Обсуждение эксплуатации труда капиталом вытесняется обсуждением отчуждения работников от труда, собственности и управления. При этом сохраняется базовое, идущее от марксизма, понимание общественного прогресса как борьбы за переход «из царства необходимости в царство свободы».
16

«Реальный социализм» как «второе издание» политарного общества.

17

Советский «реальный социализм» правомерно рассматривать как попытку сознательного развития общества в сторону постиндустриального идеала, названного «коммунизмом». На уровне общих представлений между ними действительно нет различий: не случайно советскую фантастику о мире будущего («Эре Великого Кольца» Ефремова или «Мире Полдня» Стругацких) регулярно переиздают и читают в наши дни. Весь вопрос в том, как презентируемый идеал соотносился с живой реальностью.

18 Защитники «реального социализма» часто цитируют многочисленные мемы, характеризующие освобождение личности в СССР: «человек проходит как хозяин», «страна мечтателей, страна ученых», «город-сад» и т.д. Но это – не сама социальная реальность, а ее отражение в сознании талантливых поэтов, которое могло быть и односторонним, и кривым, и даже симулякорным (отражать несуществующий объект). Наконец, есть и альтернативный набор мемов, характеризующих, наоборот, подавление личности в советском обществе, – «архипелаг ГУЛАГ», «и если есть те, кто приходят к тебе, найдутся и те, кто придет за тобой». И какой из них ближе к реальности? Не случайно даже на высшем уровне руководства СССР существовало ощущение, выраженное афоризмом Ю. Андропова, что «мы не знаем общества, в котором живем».
19 Предлагаемое А.В. Бузгалиным (см. его статью в данном номере) понятие «мутантного социализма» удачно тем, что подчеркивает сильное противоречие между тем, чем советское общество хотело быть/казаться, и тем, чем оно реально было. В то же время такое понятие предполагает, что «социализм» все же где-то в начале был и лишь затем мутировал во что-то командно-административное, отрицающее (но не полностью) своё социалистическое начало.
20 Об опасности бюрократического перерождения большевики знали еще до того, как пришли к власти. Вспомним хрестоматийное высказывание В.И. Ленина из «Государства и революции» (август 1917 г.): «Рабочие, завоевав политическую власть, разобьют старый бюрократический аппарат, …заменят его новым, состоящим из тех же самых рабочих и служащих, против превращения коих в бюрократов будут приняты тотчас меры, подробно разобранные К. Марксом и Ф. Энгельсом: 1) не только выборность, но и сменяемость в любое время; 2) плата не выше платы рабочего; 3) переход немедленный к тому, чтобы все исполняли функции контроля и надзора, чтобы все на время становились “бюрократами” и чтобы поэтому никто не мог стать “бюрократом”» [Ленин, 1969: 86]. Этот прекраснодушный идеал, отражающий в первую очередь абсолютное отсутствие реального административного опыта хотя бы муниципального уровня, принципиально не мог выдержать столкновения с реальностью.
21 С высоты современных знаний понятно, что описанный В.И. Лениным метод преодоления отчуждения от власти (фактически ликвидация управления как особой профессии) станет возможным хорошо если к середине XXI века, требуя прозрачности принятия административных решений и высокой квалификации всех граждан. На деле даже производственное самоуправление (через профсоюзы и фабрично-заводские комитеты – в 1950-е гг. нечто похожее будет реализовано в Югославии) продержалось в 1917-1918 гг. лишь несколько месяцев [Шубин, 2017: 207-235]. На более высоких уровнях управления выборный и регулярно сменяемый административный аппарат из рабочих в Советской России даже и не пробовали создавать. В результате филиппики в адрес советской бюрократии, которая руководит народом, но подчиняется не ему, а «начальству», стали постоянным рефреном всей советской истории.
22 Для обозначения того, чем же фактически был «реальный социализм», предложено много разных терминов, но их суть схожа: получилась институциональная система, которая не выше «реального капитализма», а ниже. Чаще всего вспоминают про предложенный еще К. Марксом концепт «азиатского способа производства» или, в версии экс-марксиста К.-А. Виттфогеля, «восточного деспотизма» [Wittfogel, 1957]. Поскольку эти географически-ориентированные термины не точны и обидно противоречат устоявшейся европейской идентичности россиян, в постсоветские десятилетия обществоведы чаще пишут, характеризуя советский режим, не об азиатском способе производства (как Е.Т. Гайдар [Гайдар, 2009: 189-194]), а о политарном обществе [Семенов, 2008], отношениях власти-собственности (Л.С. Васильев, Р.М. Нуреев, Н.М. Плискевич), Х-матрице (С.Г. Кирдина). Во всех случаях имеется в виду общественный строй, существовавший тысячелетиями в доколониальных не-европейских государствах, основа которого – монополия государства-класса на управление основными средствами производства и классом подданных.
23 «Опознание» советского общества как регенерации политарного общества может показаться идеологизированным наветом, направленным на то, чтобы опорочить советскую попытку «штурмовать небеса». Но если сопоставить «реальный социализм» с другими примерами «второго издания» архаичных социально-экономических систем (например, со «вторым изданием крепостничества» в Восточной Европе XVI-XIX вв., с плантационным рабством в Америке XVIII-XIX вв.), то советский опыт окажется совсем не уникальным. На исторических примерах видно, что регенерация архаичных социально-экономических институтов может давать сильный импульс развитию страны, поскольку эти институты неэффективны в долгосрочном (в масштабе столетий) периоде, но в среднесрочном (в масштабе десятилетий) могут быть результативнее более передовых.
24 Советский вариант политарного общества в долгосрочном периоде показал неспособность систематически осваивать прорывные технологические инновации. Советские ученые изобретали не хуже западных, но производственное освоение инноваций из-за отсутствия стимулов чаще всего отставало. Не было «конкуренции как процедуры открытия» (удачное определение Ф. фон Хайека), поэтому спонтанный механизм постоянного генерирования соревнующихся инноваций заменялся «ручным управлением».
25 В то же время эта общественная система превосходила западные страны в способности концентрировать ресурсы на четко определенных направлениях. Поэтому на счету советского режима есть немало явных успехов в мобилизационном развитии, связанных с «большими проектами»: индустриализация, победа в Великой Отечественной, атомный проект, освоение целины, космический проект. Это были, может быть, и пирровы, но всё же несомненные победы, некоторые – общечеловеческого значения. Когда же в СССР в 1960-е в основном завершилась первичная индустриализация, то завершилось и время победных «больших проектов».
26 При «обычном» социально-экономическом развитии, когда у политической элиты нет явных целей, ради которых надо проводить мобилизацию, политарное общество проигрывает рыночному, что и произошло в 1970-1980-е. «Доигрывание партии» могло завершиться, в зависимости от субъективных обстоятельств, не в 1991 г., а годом раньше или десятилетием позже, общего исхода институциональной конкуренции на «глобальной шахматной доске» это не меняло.
27

«Реальный социализм» как постиндустриальный фальстарт.

28 Если советский «эксперимент» завершился в 1991 г. провалом, значит ли это, что он с самого начала был мертворожденным и ошибочным?
29 «Реальный социализм» правомерно рассматривать как своего рода фальстарт – движение общества в правильном (постиндустриальном) направлении, но предпринятое до того, как для этого сложились достаточные объективные предпосылки, а потому обреченное на «возвращение к старту». Можно полностью согласиться с А.В. Бузгалиным и А.И. Колгановым, что основанная В.И. Лениным партия объявила начало перехода к новому общественному строю в стране, которая еще не «освоила» предыдущий общественный строй. А дальше умение В.И. Ленина отлично решать тактические задачи привело к стратегическому провалу: коммунистическая партия победила в стране, где строить коммунизм объективно рано. Ведь К. Маркс писал за полвека до этой пирровой победы, что «рабочему классу предстоит не осуществлять какие-либо идеалы, а лишь дать простор элементам нового общества, которые уже развились в недрах старого разрушающегося буржуазного общества» [Маркс, 1960: 347]. В Советской же России в 1920-е гг. были действительно социалистическими лишь идеалы при отсутствии не только «элементов нового общества», но даже полноценного рабочего класса.
30 В этой ситуации резкого разрыва между прокламируемыми идеями социалистической революции и реальной необходимостью управлять «средне-слабой» страной из социалистического идеала для реального воплощения можно было взять в первую очередь идею централизованного управления обществом во имя общественно-полезных целей. Она и была взята, огрубленная до государственного управления во имя тех целей, которые считает общественно-полезными правящая элита. А это и есть политарное общество, где «государство сильнее, чем общество».
31 Советский фальстарт является не единственным примером в истории, когда объективно преждевременная реализация прогрессивных намерений заводила в тупик. Пример для сравнения – гуситское движении в Чехии первой половины XV в. как фальстарт Реформации. Как известно, многие идеи Реформации, связанные с демократизацией церкви, были высказаны Яном Гусом и его последователями за столетие до Мартина Лютера, который сам называл себя «гуситом». Чешская пред-Реформация должна была бы быстро закончиться так же, как и сотни других народных восстаний. Однако роль переломного субъективного фактора (как В.И. Ленин в России) в Чехии сыграл великий полководец Ян Жижка, благодаря которому гуситы 15 лет побеждали врагов и даже начали «экспорт революции» в соседние страны. Однако для формирования «протестантской этики как духа капитализма» время еще не настало. В результате победоносные армии гуситов начали вырождаться в сообщества профессиональных воинов-грабителей. Чешский «эксперимент» завершился примерно через 70 лет почти так же, как и советский: сначала радикальные гуситы были перебиты умеренными, потом умеренные гуситы пошли на реставрацию прежних порядков на условиях сохранения части привилегий.
32 Хотя общую теорию фальстартовых явлений в общественном развитии еще предстоит создать, в первом приближении можно отметить, что для них характерно противоречивое сочетание прогресса и регресса. Смелый поиск новых «правил игры» создает благоприятные условия для появления «анклавов будущего» (новых идей и ценностей, новых организационных структур), окруженных, однако, гораздо более архаичными элементами. Поскольку советский политарный строй сам себя считал реализацией марксистских идей о социализме, то пропагандируемый социальный идеал действительно оставался социалистическим, диссонируя с реальными правилами жизни. Развитие экономики СССР объективно стимулировало развитие элементов творческого труда и постденежной мотивации к труду. Но до самого финала советского общества постиндустриальные «анклавы», территориальные (включая, например, центры наукоемких технологий типа Арзамаса-16) и институциональные, противоречиво сочетались с незавершенностью в национальном масштабе даже индустриальной модернизации.
33 Это единство-и-борьба «социализма» и «политаризма» вело к тому, что с течением времени, по мере нарастания тупиковости пути советского развития, регрессивные элементы преобладали над прогрессивными. Закономерно, что именно советская интеллигенция – главная социальная группа, в которой происходило преодоление отчуждение от труда, – в последние годы существования СССР выступала главным актором запроса на радикальные рыночные перемены. Преодоление отчуждения от труда, собственности и управления у советских людей, ограниченных в выборе труда, лишенных собственности и возможностей самоуправления, натолкнулось на предел. Для дальнейшего движения в постиндустриальное общество требовалось вернуться к частной собственности и рынку, чтобы затем диалектически возвыситься над ними, а не механически их разрушать.
34 Очень многие критики реформ Горбачева и Ельцина/Гайдара признают, что «социалистический эксперимент» надо было завершать, но обвиняют реформаторов в слишком «грубых» действиях. Однако когда критики событий 1991 г. указывают на упущенную возможность плавного демонтажа «реального социализма» (т.е. перехода от административно-командной экономики к рыночной), то они забывают, что такие попытки реально не единожды были, но завершались провалом. Они предпринимались и в СССР (НЭП 1920-х гг., косыгинская реформа второй половины 1960-х гг.), и в других странах «социалистического лагеря» (например, в Венгрии после 1956 г.), а югославская версия «реального социализма» изначально основывалась именно на «хозрасчете». Но при сохранении централизованного управления отчужденной от населения «номенклатурой» все попытки расширения самостоятельности предприятий и инициативы отдельных работников неизбежно «спускались на тормозах».
35 Поэтому переход от командно-административной системы к рыночному хозяйству оказался возможен только через «антиноменклатурную» революцию – через качественные изменения политической и экономической систем, предполагающие возвращение доминирования базовых институтов «капитализма» (рынка, частной собственности и конкуренции). Такая революция требовала радикального персонального обновления высшей элиты, коренной перемены идеологии (отказа от советской версии коммунизма как официальной идеологии) и, самое главное, массовой приватизации государственной собственности.
36

1991-й и другие годы: «революция» или «травма»?

37 Поскольку наиболее важные качественные изменения происходили накануне и после «упразднения» СССР в экономической сфере, то для либеральных экономистов, которые их обосновывали, революционный характер событий 1991 г.4 был и остается самоочевидным [Гайдар, 2009: 256; Попов, 2016: 435; и др.]. Есть и другие российские обществоведы, называющие гибель советского строя именно революцией (напр., [Летняков, 2018]). Однако у отечественных социологов возобладал иной подход, совпавший с высказанным в 2005 г. тезисом В.В. Путина («распад СССР – крупнейшая геополитическая катастрофа века»), но сформулированный значительно раньше.
4. Обозначение 1991 г. как года революции является, конечно, условностью. Реабилитация и легализация частной собственности и рынка начались еще в СССР, поэтому, например, Г.Х. Попов не без оснований пишет о «революции 1989-1991 гг.». Поскольку приватизация государственной собственности началась в 1992 г., а последней попыткой качественно «изменить курс» были московские события 1993 г. («расстрел Белого Дома»), то даты революции корректнее было бы обозначать как 1989–1993 гг.
38 У истоков «катастрофистского» научного восприятия событий начала 1990-х гг. находится изданное вскоре после завершения ельцинского периода «Современное российское общество» Т.И. Заславской. Интеллектуальный лидер российской социологии, полемизируя с выдвигаемой либеральными экономистами концепцией Великой российской революции 1991-1993 гг., категорически отвергла ее по нескольким основаниям: в стране не произошло радикальной смены элиты, массовые общественные движения не получили большого развития, во время преобразования не решались «проблемы большинства», а масштабы политического насилия были весьма ограничены [Заславская, 2004]. Однако с точки зрения социологии революции (см. обзор в [Латов, 2021]) такое обоснование вызывает сильные сомнения.
39 В постсоветском обществоведении сохраняется понимание революции, данное еще в 1960-е С. Хантингтоном: «Революция – это быстрая, фундаментальная и насильственная [курсив мой. – Прим. Ю.Л.], произведенная внутренними силами общества смена господствующих ценностей и мифов общества, его политических институтов, социальной структуры, руководства, правительственной деятельности и политики» [Хантингтон, 2004: 269]). Но в современной зарубежной социологии революций предпочитают данное в 1970-е определение Т. Скочпол с другими акцентами: «Социальные революции – это быстрые, фундаментальные трансформации общественного состояния и классовых структур; и они сопровождаются и частично проводятся через классовые восстания снизу» [Скочпол, 2017: 25]. Как видно, у Скочпол осталось понимание революции как быстрых и фундаментальных изменений, но ушло указание на обязательно насильственный их характер. После развернувшихся в 1980-е гг. «цветных» революций, где вооруженные восстания заменялись массовыми протестными выступлениями безоружных граждан, американский социолог Д. Голдстоун дал новое, еще «более современное определение революции: это попытка преобразовать политические институты и дать новое обоснование политической власти в обществе, сопровождаемая формальной или неформальной мобилизацией масс и такими неинституционализированными действиями, которые подрывают существующую власть» [Голдстоун, 2006: 61]. Таким образом, при определении революции признак наличия насильственных действий заменен антиправительственной мобилизацией протестующих масс. События 1991 г. под определения Скочпол и Голдстоуна отлично подходят, и в западном обществоведении давно высказывалась их трактовка именно как революции [Голдстоун, 2001].
40 Но российские социологи пошли иным путем. Отвергнув концепт «революции», Т.И. Заславская утверждала, что «в 1990-х в России происходила не революция, а эволюция» – «началась стихийная трансформация общества, которая привела к резкому ослаблению государства и растущей криминализации общества» ([Заславская, 2007: 186]). В качестве главных отличительных особенностей данной трансформации она выделяла следующие признаки: «1) постепенность и относительно мирный характер протекания; 2) направленность на изменение не отдельных частных сторон, а сущностных черт, определяющих социетальный тип общества; 3) принципиальная зависимость хода и результатов процесса от деятельности и поведения… массовых общественных групп; 4) слабая управляемость и предсказуемость процесса, важная роль стихийных факторов развития, непредрешенность его итогов; 5) неизбежность… аномии, обусловленной опережающим разложением старых общественных институтов по сравнению с созданием новых» [Заславская, 2007: 187]. Нетрудно заметить, что признаки «социальной трансформации» совпадают с характеристиками мирной социально-политической революции, как ее описывали не только в западной социологии революции, но даже в советском обществоведении.
41 Выбранный лидерами отечественной социологии путь отказа от восприятия постмарксистской (представленной Т. Скочпол и Д. Голдстоуном) социологии революции привел к существенным трудностям. Не обращаясь к концепту революционных процессов, российские ученые вынуждены ограничиваться обозначением событий начала 1990-х гг. как травматических [Тощенко, 2020], уходя от анализа, идет ли речь о «болезни» деградирующего общества или о «родовой» травме, сопровождающей рождение любого нового общественного строя.
42

Кислые плоды незавершенной революции.

43 В то же время у «катастрофистского» восприятия событий начала 1990-х есть объективные основания, поскольку разочарование в плодах постсоветских преобразований стало общим местом почти сразу после их начала. Его разделяют даже последовательные либералы: «выбрав правильный путь, мы не сумели не только более или менее успешно по нему идти, но, в целом, избрали худший — из всех возможных — вариант выхода из социализма» [Попов, 2016: 774]. Поэтому правомерно объединить мнения тех, кто считает события 1991 г. катастрофой, и тех, кто называет их революцией: они были катастрофической революцией. Она выполнила свою главную задачу, замену институтов власти-собственности институтами частной собственности, но на самом минимальном уровне и с максимальными социально-экономическими издержками.
44 Главный провал «антиноменклатурной» революции был виден уже в 1992 г., так что события 1993 г. являлись в значительной степени протестом не против революции 1991 г., а против ее незавершенности. Действительно, с одной стороны, произошло качественное изменение «правил игры»: директивно планируемую экономику сменила рыночная, государственную собственность – частная. Однако, с другой стороны, главенствующая социальная группа мало изменилась: в 1990-е экс-советские «управляющие» составили костяк нового бизнес-класса; в существенной степени сохранилось, а с 2000-х стало вновь усиливаться доминирование (формальное и неформальное) властьимущих над владельцами собственности, что означает частичную реставрацию власти-собственности (см., напр., [Плискевич, 2008]). Всё это создает основу современных протестных настроений, направленных, как и 30 лет назад, в первую очередь против «бюрократов».
45 Подобная незавершенность даже великих революций вполне обычна. Как известно, Великая французская революция 1789 г. стала началом долгой серии революций 1830-1848-1871 гг., так что создание «нормального капитализма» завершилось во Франции более чем через 80 лет. Вряд ли надо сомневаться, что и Россия «лимит на революции» отнюдь не исчерпала. При этом созданные революцией 1991 г. институты (демократия, рынок, частная собственность) большинством россиян уже легитимизированы, так что «возвращение в СССР» невозможно. Поэтому правомерно рассматривать события начала 1990-х гг. как начало длительного нелинейного революционного процесса с неизбежными приливами и отливами.

References

1. Bell D. (2004) The coming of post-industrial society: A venture of social forecasting. Мoscow: Academia. (In Russ.)

2. Gaidar E.T. (2009) Power and Property: Troubles and Institutions. State and evolution. St. Petersburg: Norma. (In Russ.)

3. Goldstone J. (2001) Theories of revolution, revolution 1989-1991. and the trajectory of development of «new» Russia. Voprosy ekonomiki [Problems of Economics]. No. 1: 117–123. (In Russ.)

4. Goldstoun D. (2006) Towards a Fourth Generation of Revolutionary Theory. Logos. Vol. 56. No. 5: 58–103. (In Russ.)

5. Hantington S. (2004) Political order in Changing Societies. Moscow: Progress-Traditsiya. (In Russ.)

6. Latov Yu.V. (2017) What is on the other side of material production? Marxist roots and institutional branches of postindustrial theories. Istoriko-ekonomicheskiye issledovaniya [Historical and Economic Research]. Vol. 18. No. 1: 7–29. (In Russ.)

7. Latov Yu.V. (2021) From «Revolution» to «Transformations» and «Changes»? Development of Discourses of Analysis Qualitative Social Change. Sociologicheskaja nauka I social’naja praktika [Sociological Science and Social Practice]. Vol. 9. No. 1: 7–22. (In Russ.)

8. Lenin V.I. (1969) State and revolution. In: Lenin V.I. Full collection. 2nd ed. Vol. 33. Moscow: Polit. lit-ra. (In Russ.)

9. Letnyakov D.E. (2018) Anti-Communist Revolution of 1991: Towards a Demarginalization of the Term. Politicheskaya konceptologiya: zhurnal metadisciplinarnyh issledovaniy [The Political Conceptology: Journal of Metadisciplinary Research]. No. 4: 32–47. (In Russ.)

10. Marx K., Engels F. (1960) The Civil War in France. In: Marx K., Engels F. Collected Works. 2nd ed. Vol. 17. Moscow: Politizdat. (In Russ.)

11. Mironov B.N. (2021) The formation of national elites as a factor in the disintegration of the USSR. Sotsiologicheskie issledovaniya [Sociological Studies]. No. 8: 33–48. (In Russ.)

12. Nureev R.M., Latov Yu.V. (2016) Economic history of Russia (experience of institutional analysis). 2nd ed. Moscow: KNORUS. (In Russ.)

13. Pliskevich N.M. (2008) The «power-property» system in modern Russia. Voprosy ekonomiki [Problems of Economics]. No. 5: 119–126. (In Russ.)

14. Popov G.Kh. (2016) Frontiers of Gabriel Popov. Moscow: «Economicheskaya gazeta» (In Russ.).

15. Semyonov Y.I. (2008) Polytarian («Asian») mode of production: essence and place in the history of mankind and Russia. Moscow: Magic Key. (In Russ.)

16. Shubin A.V. (2017) Start of the Country of Soviets. The revolution. October 1917 – March 1918. St. Petersburg: Piter. (In Russ.)

17. Simonyan R.Kh. (2021) How it was possible to preserve the Soviet Union (Baltic perspective). Sotsiologicheskie issledovaniya [Sociological Studies]. No. 8: 62–71. (In Russ.)

18. Skochpol T. (2017) States and Social Revolutions: A Comparative Analysis of France, Russia and China. Moscow: In-t Gaydara. (In Russ.)

19. Tikhonova N.E. (2021) Transformations of the social structure of Russian society: late 1980s – late 2010s. Sotsiologicheskie issledovaniya [Sociological Studies]. No. 8: 22–32. (In Russ.)

20. Toshchenko Zh.T. (2021) Was the geopolitical catastrophe of the USSR man-made? Sotsiologicheskie issledovaniya [Sociological Studies]. No. 8: 3–13. (In Russ.)

21. Toshchenko Zh.T. (2020) Society of Trauma: Between Evolution and Revolution (An Experience of Theoretical and Empirical Analysis). Moscow: Ves’ Mir. (In Russ.)

22. Voslensky M.S. (2005) Nomenclature. Moscow: Zakharov. (In Russ.)

23. Wittfogel K.-A. (1957) Oriental Despotism. A Comparative Study of Total Power. New Haven: Yale University Press. 

24. Zaslavskaya T.I. (2007) Favorites. T. 2. Transformational process in Russia: in search of a new methodology. Moscow: ZAO «Izd-vo «Ekonomika». (In Russ.)

25. Zaslavskaya T.I. (2004) Contemporary Russian Society. Social Mechanism of Transformation. Moscow: Delo. (In Russ.)

Comments

No posts found

Write a review
Translate