The Political Space of Fiction: A Literary Reflection of “The Banality of Evil”
Table of contents
Share
QR
Metrics
The Political Space of Fiction: A Literary Reflection of “The Banality of Evil”
Annotation
PII
S023620070021630-0-1
Publication type
Article
Status
Published
Authors
Oksana Koval 
Occupation: Associate Professor
Affiliation: Russian Christian Academy of Humanities
Address: 15А, Fontanka River Embankment, St. Petersburg 191011, Russian Federation
Ekaterina B. Kriukova
Occupation: Senior Research Fellow
Affiliation: Federal Center of Theoretical and Applied Sociology of the Russian Academy of Sciences, Sociological Institute of the RAS
Address: 25, 7th Krasnoarmeyskaya Str., St. Petersburg 190005, Russian Federation
Pages
94-110
Abstract

A new way of debates has been recently caused by H. Arendt’s famous work Eichmann in Jerusalem: A Report on the Banality of Evil discussed the trial of the Nazi criminal A. Eichmann in 1961. The issues raised by the author such as a status of crime against the humanity and the court competence in their considerations, the banality of evil and its direct connection to the inability to make judgments, the conformism of the Jewish leadership and the double role of the Judenrat in the Final Solution to the Jewish Question are widely considered not only among academics, but often illustrated by fiction. As the example of the literary version of Arendt’s theory the novel The Flytrap Factory of the polish author A. Bart has been taken on deliberation in this paper. In accordance to the plot of Arendt’s book The Flytrap Factory reports on the trial of Ch. Rumkowski, the leader of the Łódź Ghetto, who was characterized by excessive zeal in the cooperation with the German authorities for the sake of preserving the community entrusted to him. This controversial figure of Rumkowski allows Bart to show the limitations of the legal approach to justice. The tribunal introduced in the novel becomes the place where the problematic relationships between morality and law are built into a new constellation. Now it is no longer the letter of the law that determines moral behavior, but first-person ethical action and utterance determine the legitimacy of law. The trial invented by Bart can be read as a kind of analogue of the public space, which Arendt considered as a necessary condition for the true political life of both the individual and society.

Keywords
Hannah Arendt, Eichmann in Jerusalem: A Report on the Banality of Evil, Andrzej Bart, The Flytrap Factory, the Holocaust, Judenrat, ethics, politics, philosophy, literature
Received
28.09.2022
Date of publication
28.09.2022
Number of purchasers
13
Views
423
Readers community rating
0.0 (0 votes)
Cite Download pdf
1 — Позвольте поинтересоваться, каковы ваши ближайшие планы? — Юрек изображает из себя журналиста, который неделю проторчал под дверью, чтобы задать умный вопрос. Подействовало: возможно, Ханне Арендт немного обидно, что ее никто не узнал. — Отдохнуть от этого общества. — А потом? Вы правда решили написать роман? — Мы следуем за этой потрясающей женщиной по лабиринту коридоров, в котором — надо отдать ей должное — она ориентируется лучше нас. — Чепуха. Мое дело — думать, а не выдумывать. Да и о чем бы я стала писать? А. Барт. Фабрика мухобоек
2

I

3 Текст «Эйхман в Иерусалиме. Отчет о банальности зла» (1963) принес Х. Арендт поистине мировую известность1. Правда, с его выходом имя мыслительницы, чья репутация в академических кругах считалась незыблемой благодаря фундаментальному труду «Истоки тоталитаризма» (1951), оказалось в центре непримиримых споров. Репортаж о суде над нацистским преступником, повинном в организации массовых убийств во времена Третьего рейха, был рассчитан на широкую аудиторию читателей американского журнала «Нью-Йоркер», но с самого начала превысил рамки новостного освещения сенсационных событий. Пять номеров, в которых последовательно печатались отчеты Арендт из зала суда, датированы февралем — мартом 1963 года, то есть они увидели свет спустя два года после начала процесса, длившегося девять месяцев и закончившегося вынесением смертного приговора А. Эйхману. Вызванный этими публикациями общественный резонанс был обусловлен не столько беспрецедентным случаем ведения подобного судопроизводства в государстве Израиль и, следовательно, рассмотрением преступлений фашистского режима в первую очередь как геноцида еврейского народа2, сколько той позицией, которую заняла Арендт. Признавая роль, которую в осуществлении смертоносной программы Гитлера сыграла фанатичная одержимость немцев, она тем не менее отказывалась видеть в Эйхмане роковую фигуру, изверга и антисемита и изображала его самой что ни на есть посредственностью, бюрократом, не способным на вынесение собственного суждения. Таким образом, высмеивая примитивные карьерные соображения, скудоумие и убогую речь Эйхмана, Арендт лишает зло его метафизического ареола и переносит в мир повседневных действий обыкновенных людей. Источником зла у Арендт выступает не гений дьявольской изобретательности, а конформизм, равнодушие и нежелание думать.
1. Существует два русских перевода этого сочинения. В одном из них название оригинала «Eichmann in Jerusalem: A Report on the Banality of Evil» передается как «Банальность зла. Эйхман в Иерусалиме», в другом — как «Эйхман в Иерусалиме. История обыденных злодеяний». В научном и культурном обиходе за книгой Арендт закрепилась сокращенная версия заглавия — «Банальность зла» — в соответствии с основным философским выводом, которым завершается работа.

2. Ш. Фелман настаивает на универсальной значимости этого процесса: в отличие от Нюрнбергского трибунала, сосредоточенного на военных преступлениях Германии, в данном случае акцент перенесен на планомерное истребление конкретной нации, в результате чего феномен Холокоста впервые обрел черты события коллективной истории. «Судебное дело, — пишет американский культуролог, — было инициировано Израилем с уникальным намерением представить нарратив жертв, прежде неслышимый, неизвестный и непроговариваемый... По замыслу нацистов, этот нарратив должен был быть уничтожен — как часть плана уничтожения еврейского народа. Сама его артикуляция в качестве живой, активной исторической и юридической силы представляет собой не имеющий аналогов акт исторического (а не только юридического) правосудия» [Felman, 2001: 213].
4 Репортажи Арендт из зала суда, собранные в одну книгу, выпущенную в том же году, были неоднозначно восприняты в Израиле и Германии, в Соединенных Штатах же вокруг них развернулись настоящие баталии. Тезис о банальности зла трактовался американскими евреями как недопустимое умаление трагедии, которой в мире нет равных. Арендт упрекали в предательстве интересов своего народа, дело доходило до травли философа со стороны еврейских организаций и прямых обвинений в антисемитизме [см. об этом, напр.: Elon, 2000]. Основными триггерами, помимо поверхностно понятой идеи о недемонической природе зла, стали ее резкие высказывания в адрес довоенных сионистских функционеров, вступавших в переговоры с гитлеровской администрацией, развенчание театрализованности самого процесса над Эйхманом, задуманного Д. Бен-Гурионом в качестве показательного для мировой общественности, а главное — критическая оценка деятельности юденратов, органов местного самоуправления в гетто. Усугублял все ироничный тон повествования Арендт, который большинство сочло неподобающим для описания юридического разбирательства с обстоятельствами умерщвления миллионов невинных людей. Тем, кто так или иначе чувствовал себя задетым Катастрофой, было намного сложнее, чем современному читателю, распознать в иронии Арендт не личное отношение к случившемуся, а литературный прием, «стилистическое средство политического анализа и суждения… конститутивный элемент ее текстуальной стратегии» [Parvikko, 2021: 13].
5 Хотя бурная полемика, разразившаяся в 1960-е годы вокруг книги об Эйхмане, не утихала вплоть до смерти Арендт и при жизни философа сильно омрачала ее существование как в профессиональном плане, так и в чисто человеческом, обрывая связи со старыми друзьями и коллегами, тогда едва ли можно было спрогнозировать, что эти дебаты продолжатся не одно десятилетие и с новой силой вспыхнут в ХХI веке. Актуальным поводом для них послужила подробнейшая биография Эйхмана за авторством Д. Чезарани «Эйхман. Его жизнь и преступления»3 (2004), открыто враждебная «Банальности зла». Британский специалист по Холокосту прямо обвиняет Арендт в искажении облика массового убийцы: представив последнего никчемным, мелким и глупым, философ якобы «банализировала» в его лице все нацистские злодеяния. Более того, Чезарани сравнивает с Эйхманом саму Арендт — в том, что касается ее предупредительного отношения к судьям, представителям немецко-еврейской интеллигенции, и предвзятости к прокурору как выходцу из диаспоры Восточной Европы [Cesarani, 2006: 256–257]. Схожим образом, хотя и в менее гротескном ключе, подается книга Арендт в работе Д. Липштадт «Суд над Эйхманом» (2011), задуманной как детальная реконструкция процесса, что позволяет читателю погрузиться во все перипетии происходящего [Lipstadt, 2011]. Американская исследовательница, снискавшая известность прежде всего благодаря своим разоблачениям отрицателей Холокоста, категорически опровергает вовлеченность юденратов в дело «окончательного решения». Но, пожалуй, максимальное внимание привлекает к себе труд Б. Штангнет «Эйхман до Иерусалима: неизученная жизнь массового убийцы» (2011). Немецкий историк впервые в полном объеме обнародовала материалы, связанные с пребыванием Эйхмана в Аргентине, где он скрывался после войны [Stangneth, 2011]. Отдавая должное философской прозорливости Арендт, Штангнет тем не менее считает, что та недооценила подсудимого и приняла за чистую монету виртуозно разыгранную им роль недалекого чиновника.
3. Американское издание книги имело более эффектное заглавие — «Стать Эйхманом: переосмысление жизни, преступлений и суда над “кабинетным убийцей”».
6 Публикация книги Штангнет в английском переводе в 2014 году в Америке спровоцировала очередную волну дискуссий, на этот раз в философской среде. На повестке оказалась мысль Арендт об отсутствии у Эйхмана способности суждения, являющейся основанием морального действия. Сторону обвинения представлял Р. Волин, усмотревший в исключении Эйхмана из круга «умных» людей попытку Арендт выгородить немецких интеллектуалов вроде М. Хайдеггера, которых сам он причислял к попутчикам нацистского режима. Зависимость Арендт от хайдеггеровских спекуляций, по мнению Волина, проявляется даже в употреблении ею в данном контексте термина «бездумность» (нем. Gedankenlosigkeit), который она заимствует у своего учителя и бывшего возлюбленного. Сторону защиты заняла С. Бенхабиб. Профессор политологии и философии Йельского университета утверждала, что концепция Арендт восходит напрямую к И. Канту, и настаивала на рассмотрении ее тезиса о способности суждения не в онтологическом, а в морально-практическом смысле: способность суждения в первую очередь предполагает умение встать на позицию другого (тогда как хайдеггеровская «бездумность» касалась исключительно отношений человека с бытием). В одной из глав своей книги, где Бенхабиб подводит итоги спора с Волином, она предостерегает и от неверного истолкования язвительной тональности репортажа об Эйхмане, показывая, что причина тому — не высокомерие Арендт, а, наоборот, ее уязвимость. Отождествляя себя с жертвами на процессе, Арендт, которой лишь чудом удалось избежать их участи, использовала иронию в качестве своеобразного щита [Benhabib, 2018: 63]. Отмечая несправедливость нападок на Арендт — как прошлых, так и нынешних, Бенхабиб горько констатирует: «Суд над Адольфом Эйхманом снова превратился в процесс над Ханной Арендт. Как будто не Адольфу Эйхману, а Ханне Арендт требовалось предстать перед судьями Иерусалима!» [ibid.: 65].
7 Безусловно, накал интеллектуального диспута говорит о злободневности вопросов, поднятых Арендт 60 лет назад. Подступаются к их решению не только философы и ученые. Столь же чутко реагирует на них и художественная литература, вклад которой в освоение арендтовского наследия не стоит недооценивать. Сама Арендт превозносила и пыталась практиковать особый тип мышления, который с легкой руки В. Беньямина называла «поэтическим» [Арендт, 2014: 52]. Таким образом она до известной степени устраняла границу между философским и литературным дискурсами и легитимировала право изящной словесности обживать территорию строго умозрительного знания. Все сложности и нюансы моральных проблем, сформулированных в арендтовской работе об Эйхмане, блестяще раскрывает фантасмагорический роман А. Барта «Фабрика мухобоек» (2008). В данном произведении затрагивается наиболее болезненный аспект «Банальности зла» — феномен юденратов, который получает у Барта довольно необычное преломление, что в свою очередь проливает свет на политическую теорию Арендт.
8

II

9

Иерусалимский процесс, который, по замыслу его организаторов, должен был продемонстрировать всему миру торжество правосудия, доказал, согласно Арендт, обратное: устоявшаяся юридическая практика не в силах справиться с невиданными доселе злодеяниями, которые породило тоталитарное государство, придав массовым убийствам законный характер. В разгар начавшейся против нее кампании Арендт пишет свой лучшей подруге М. Маккарти о том, что абсурдные обвинения, инкриминирующие ей защиту Эйхмана, уводят от сути дела, затушевывая дилемму первостепенной важности: «Что за человек был обвиняемый и в какой степени наша правовая система в состоянии разобраться с этими новыми преступниками, которые не являются обычными преступниками?» [Between Friends, 1995: 152]4. Теми же вопросами задается Барт, когда устраивает в своем художественном тексте суд над Х. Румковским, реальным историческим лицом, возглавлявшим лодзинское гетто на протяжении всех четырех с половиной лет его существования (рекордный срок для подобных поселений военного времени). До крайности усугубляет ситуацию то, что на импровизированной скамье подсудимых оказывается не нацист высокого ранга, а представитель еврейской общины, который и сам закончил свои дни в Освенциме.

4. Подобные опасения еще до начала процесса разделял и К. Ясперс. Убежденный в том, что институт права, которым располагает национальное государство, бессилен в отношении hostis humani generis (лат. враг рода человеческого), философ высказывал надежду (которую, впрочем, признавал утопической), что Израиль откажется выносить Эйхману приговор и «предоставит его в распоряжение суда всего человечества» [Арендт, 2021: 480].
10 Если прецедент Эйхмана, чья виновность ни у кого не вызывала сомнений, обнаружил серьезные сбои в механике юстиции, то дело Румковского, в лице которого роль жертвы и палача сливаются до неразличимости, грозило бы вскрыть еще бόльшие противоречия. Однако считать, что перед нами экстраординарный случай, не поддающийся человеческому пониманию, было бы заблуждением. Как пишет П. Леви, «история Румковского — это прискорбная, тревожная история всех капо и лагерных функционеров; всех ничтожных иерархов, которые, служа режиму, закрывают глаза на его преступления… Румковский — символическая фигура в этой малопорядочной компании, собирательный образ. Трудно сказать, возглавляет он список или замыкает, это мог бы прояснить только он сам, если бы имел возможность говорить перед нами, пусть даже врать, как, скорее всего, он врал всегда, даже самому себе. Но и своим враньем он помог бы нам лучше понять его, как обвиняемый, сам того не желая, помогает судье своим враньем…» [Леви, 2010: 55]. Именно символическому суду — взамен не осуществимого в действительности — Румковского подвергает Барт в «Фабрике мухобоек».
11 Название романа ассоциируется с выражением «фабрика смерти», которое закрепилось за лагерями уничтожения (в первую очередь за Освенцимом), и такой аллюзии в тексте есть подтверждение. Один из проходных персонажей, дающий показания против председателя юденрата Румковского, работал в гетто на производстве по изготовлению мухоловок. Описанные данным персонажем детали недвусмысленно отсылают к использованию печально известного «циклона Б» в газовых камерах: «Доктор Шнитке, который поставлял мухоловки на Восточный фронт, считал, что ни одна муха не должна мучиться дольше сорока трех минут. Иначе это будет негуманно… У нас не было казеина, и химики делали клей из отходов каучука, который использовался в резиновом производстве. Чтобы мухи подыхали за указанный срок, в клей следовало добавлять яд. Немцы назначили специального чиновника, который ежедневно этот яд выдавал. Нужно было следить, чтобы он не доставался никому, кроме мух» [Барт, 2010: 74]. Сюжет в основном разворачивается в стенах заброшенной фабрики, находившейся некогда на территории гетто. Рассказчик, альтер эго автора, уроженца послевоенного Лодзи, попадает туда мистическим образом — из современных реалий он переносится в состояние безвременья, где умершие жители гетто собрались вынести приговор человеку, который распоряжался их судьбами. Хотя представшее перед писателем зрелище внешне напоминает обычное судебное заседание с участием прокурора, защитника, свидетелей и присяжных, складывается впечатление, что речь идет скорее о Страшном суде, пусть и не в каноническом его виде. Так, в облике главного судьи — усталого, мудрого, сурового старика, который для каждого из присутствующих находит доброе слово, — угадывается всеведущий и всемогущий Господь.
12 В числе участников процесса много известных личностей: это и Я. Корчак, погибший в Треблинке со своими воспитанниками, и умерший от голода школьник Д. Сераковяк, оставивший пронзительный дневник о жизни в лодзинском гетто, и Х. Арендт собственной персоной, привлеченная стороной обвинения в качестве внешнего эксперта. Сюрреальность происходящего, которую только подчеркивают подозрения рассказчика, не повредился ли он в уме, пробуждает в памяти неотвязный кошмар Йозефа К. из романа Ф. Кафки. В призрачном пространстве бартовского текста появление этого персонажа было бы вполне закономерным, но вместо него на страницах «Фабрики мухобоек» герой встречает сестер Кафки — Валерию и Габриэлу, которые действительно находились в лодзинском гетто и в 1942 году с первым эшелоном были отправлены в лагерь уничтожения Хелмно. Душевное родство, которое автор романа ощущает с чешским писателем, выдает волнение рассказчика при встрече с его сестрами: «Быть может, они заменяли мне Франца, который, если бы не спасительная чахотка, тоже мог попасть в Лодзь? Я заходил в дома, где они жили, чтобы увидеть то же самое, что видели они, поднимаясь по лестнице. На грязные дворы этих домов мог смотреть их брат» [там же: 74].
13 Создатель «Фабрики мухобоек» уверен, что, окажись Кафка в Лодзи, Румковский не выказал бы тому должного почтения, поскольку не отличался образованностью и делал ставку исключительно на физическую силу. В обязанности главы юденрата c начала 1942 года входило составление еженедельных списков на депортацию, и преимущественно в них попадали больные и слабые. Расчет Румковского состоял в том, чтобы превратить гетто в прибыльное предприятие, выгодное для нацистов. Зная о чудовищных планах Германии уничтожить всех европейских евреев, Румковский лелеял наивную надежду, что его город станет исключением. На воображаемом суде «Фабрики мухобоек» защита придерживается тех же аргументов, какими пользовался подлинный председатель, увещевая население гетто добровольно подчиниться требованиям немецкой администрации. Он упирал на то, что нужно пожертвовать недееспособными, чтобы спасти «остальных». И хотя число «остальных» стремительно уменьшалось, это не заставило Румковского изменить избранную линию поведения.
14 Тактика уступок достигла своего апогея в сентябре 1942 года, когда Румковский получил от начальства распоряжение выслать из гетто всех стариков и детей младше 10 лет. Глава юденрата произнес перед жителями пламенную речь, вошедшую в анналы под названием «Отдайте мне ваших детей!». В книге Барта это обращение приводится почти целиком. Оно звучит с экрана кинопроектора и поражает как собравшихся в зале, так и читателей: первых — своей страшной реальностью, вторых — немыслимостью (при том что выдумано здесь только одно — сохранившаяся запись). «Вчера днем мы получили приказ депортировать из гетто двадцать тысяч человек. В противном случае, было сказано, немцы займутся этим сами. Перед нами встала дилемма: либо это сделаем мы, либо предоставим сделать им. Думая не о том, сколько погибнет, а о том, сколько удастся спасти, я и мои ближайшие сотрудники пришли к выводу: как это ни ужасно, мы обязаны взять ответственность на себя. Я должен провести эту кровавую операцию. Должен ампутировать конечности, чтобы спасти тело» [там же: 158–159]. Для осуществления «операции» Румковский предоставил в распоряжение эсэсовцев силы собственной полиции, созданием которой очень гордился. Без ее помощи немцам едва ли бы удалось отыскать всех, кто прятался или пытался бежать.
15 В документальных хрониках той поры, как и в речах свидетелей на вымышленном процессе, Румковский представлен малопривлекательным, властным, жестким, самоуверенным, благосклонно принимающим почести от своих бесправных сограждан, но не нисходящим до диалога с ними5. Однако после войны многие заступались за председателя лодзинского юденрата и оправдывали его авторитарные методы руководства. Видный специалист по истории гетто времен оккупации Польши И. Транк даже писал о том, что если бы Красная Армия продвигалась быстрее, то количество выживших в Лодзи было бы в разы больше (по факту из 204 тыс. обитателей спаслись менее 15 тыс.) и тогда полемика вокруг фигуры Румковского не имела бы места [Trunk, 1972: 410]. Подобные доводы использует в «Фабрике мухобоек» и адвокат обвиняемого, когда говорит: «…не будем забывать, что, если бы не стечение неблагоприятных обстоятельств — взять хотя бы остановку русских на Висле или неудачное покушение на Гитлера, — война закончилась бы раньше, и тогда уцелели бы еще по крайней мере семьдесят тысяч человек. Эти семьдесят тысяч теперь были бы должниками господина председателя. Судьба, правда, распорядилась иначе, и тем не менее мы у него в долгу…» [Барт, 2010: 62–63]. На что прокурор иронично замечает: «Из ваших слов я понял только, что, если бы Гитлер не пришел к власти, ваш председатель спас бы всех европейских евреев» [там же: 63].
5. Сравним, например, дневниковую запись от 11 декабря 1941 года депортированной в Лодзь из Гамбурга Л. Айхенгрин: «Этот человек — монстр. Пока что его единственный подвиг: в рекордные сроки продать за бесценок собственный народ, а все его имущество украсть или присвоить» [Eichengreen, 2000: 67]. Или запись Д. Сераковяка от 11 марта 1943 года (за несколько месяцев до смерти): «Сумасшедшие, извращенцы и преступники вроде Румковского правят нами и распределяют наши пайки, работу и здоровье. Неудивительно, что немцы не хотят вмешиваться в дела гетто: евреи прекрасно перебьют друг друга сами, а пока выжмут друг из друга максимум производительности» [The diary of Dawid Sierakowiak, 1998: 257].
16

III

17 Скепсисом по поводу прагматичного поведения Румковского, а равно и других еврейских старейшин, проникнуты и рассуждения Арендт в «Банальности зла»: «Где бы ни жили евреи, у них были свои признанные лидеры, и почти все из них — за малым исключением — тем или иным образом, по той или иной причине сотрудничали с нацистами. Всей правдой было то, что если бы еврейский народ действительно был не организован и у него не было бы вожаков, тогда воцарился бы хаос, и было бы множество великое страданий, но общее число жертв вряд ли бы тогда составило от четырех с половиной до шести миллионов» [Арендт, 2008: 188]. Такого хаоса среди своих Румковский опасался едва ли не больше, чем методичной упорядоченности немецкой машины уничтожения. Все его достижения, будь то налаженная работа полиции, фабрик, школ, больниц, судов или организация театральных представлений, концертов, выпуск газеты, были подчинены лишь одной цели — поддерживать у обитателей гетто иллюзию того, что несмотря на вездесущий голод и возрастающие потери город продолжает жить нормальной жизнью. В стремлении удержать ситуацию под контролем и не допустить восстания председатель юденрата не только выступал с пафосными воззваниями, но и шел на сознательный обман. Упоминая Румковского в своей книге, Арендт, как и большинство историков, подчеркивает непристойное упивание властью, отличавшее главу лодзинского юденрата [там же: 179]. Введение в оборот банкнот с собственным изображением, передвижение по гетто на конной упряжке, продовольственное поощрение угодных и депортация неугодных, культ личности — все это, по меткому выражению Ц. Тодорова, выглядело «карикатурой на немецкое тоталитарное государство» [Todorov, 1996: 185].
18 Однако далеко не тщеславность Румковского стала основным мотивом обвинений Арендт. В одном ряду с Румковским мыслительница называет имена и других еврейских лидеров: Л. Бека, главу берлинского «Объединения евреев Германии при Рейхе», высланного в январе 1943 года в Терезин, где семидесятилетний раввин добровольно возложил на себя миссию духовного наставника, и А. Чернякова, руководителя варшавского гетто, который совершил самоубийство, когда столкнулся с необходимостью отправки эшелонов в Треблинку. С точки зрения морали поступки этих трех общественных деятелей между собой не сопоставимы. Симпатии Арендт — на стороне Чернякова, который был достаточно трезв умом, чтобы не искать, подобно Беку, утешения в вере, и слишком порядочен, чтобы не содействовать, подобно Румковскому, осуществлению преступных замыслов. Но с политической точки зрения все названные лица одинаково несостоятельны. Апеллируя к веберовскому разделению индивидуальной этики убеждения и социальной этики ответственности, финская исследовательница Т. Парвикко усматривает в парадоксальной амбивалентности моральной парадигмы основной источник критического настроя Арендт по отношению к юденратам. Случай Чернякова четко демонстрирует внутренний конфликт двух этик: «Он предпочел достойную смерть нравственно порочной жизни, которая была обречена на уничтожение. Поступая таким образом, он отверг тот вид политизированной этики ответственности, которая побуждает политика искать стратегии выживания в безвыходных ситуациях и напоминает ему: что бы он ни делал, он всегда несет ответственность за все общество, а не только за себя» [Parvikko, 2021: 198].
19 Ни один глава юденрата не заявил публично, что депортация из гетто означает верную смерть, и тем самым не вынес на общее обсуждение вопрос коллективного действия. Сознательное утаивание грозящей людям опасности (пусть и из благих побуждений) сильно снижало шансы на возникновение очагов сопротивления, крайне необходимых в экстремальных обстоятельствах. Часто звучавший на процессе Эйхмана вопрос прокурора к выжившим свидетелям «Почему вы не взбунтовались?» Арендт не только считала «жестоким и бессмысленным» [Арендт, 2008: 27], но и прямо называла «дымовой завесой, призванной скрыть тот вопрос, который так и не был задан» [там же: 187]. Под последним философ имела в виду неудобную для израильского правительства тему сотрудничества юденратов с немцами. Арендт, как пишет Парвикко, «строго различала политическую ответственность лидеров еврейских общин и личную ответственность индивида за самого себя. Она никогда не упрекала простых евреев в том, что они послужили причиной собственного уничтожения, но обвиняла еврейское руководство в политической близорукости и самообмане, которые, как она утверждала, в значительной степени способствовали ходу событий» [Parvikko, 2021: 198–199].
20 Единственным представителем еврейского руководства на эйхмановском суде был П. Фрейдигер, влиятельный член будапештской общины, чье появление на месте свидетеля вызвало среди публики ропот и возмущение. Арендт специально останавливается на этом эпизоде, со всей очевидностью демонстрирующем расслоение гетто на административную верхушку и рядовых жителей: «…человек из зала крикнул ему что-то сначала на венгерском, а потом на идише, и суд был вынужден прервать заседание. Фрейдигер, ортодоксальный еврей высокого звания, был потрясен: “Здесь есть люди, которые говорят, что им не говорили: спасайтесь. Но пятьдесят процентов тех, кто бежал, были схвачены и убиты”. Сравним эту цифру с девяноста пятью процентами уничтоженных среди тех, кто и не пытался бежать. “И куда они могли бежать? Где они могли укрыться?” — при этом сам он убежал в Румынию, поскольку был богат» [Арендт, 2008: 186].
21

IV

22 Возможно, именно представленный Арендт инцидент и послужил Барту прообразом его собственного литературного разбирательства с Румковским. Только то, что в настоящем иерусалимском суде стало исключением, в придуманном лодзинском суде возводится в норму. Зрители здесь активно участвуют в заседании: бросая реплики, реагируя слезами или смехом на показания, они вторгаются в процесс и ломают рамки сугубо юридической процедуры. Умершие обитатели гетто словно бы реабилитируются в своем праве свободного волеизъявления и высказывания, отнятом у них при жизни. Столкновение частных мнений по поводу бывшего председателя лодзинского юденрата создает оживленную разноголосицу, за которой угадывается арендтовский идеал публичного пространства. Судья в этом сумбурном действии не остается безучастным: обращаясь к заговорившим по имени, он удостоверяет, что голос каждого услышан и учтен, благодаря чему безликая толпа превращается в сообщество индивидов. Театральность, которая так возмущала Арендт на процессе в Иерусалиме, играет в «Фабрике мухобоек» совершенно иную роль. В случае с Эйхманом театральность вытекала из того обстоятельства, что суд носил весьма специфичный характер, поскольку виновность обвиняемого была установлена изначально и не подлежала сомнению [Арендт, 2008: 316–317]. А в суде Барта, куда и присяжные, и публика, и непосредственные участники заседания вызываются из потустороннего мира, сценическая репрезентация служит исходным и единственным условием, чтобы придать невозможному облик видимого. Множество деталей указывают на то, что герои воспринимают происходящее как великую мистерию: это и волнение, которое охватывает столпившихся перед дверью в зал суда, и поражающая рассказчика аутентичность одеяний, которую он ошибочно приписывает таланту незримых костюмеров, и аплодисменты при появлении Корчака, и торжественная тишина, подчеркиваемая стуком каблуков Арендт в момент ее ухода.
23 Грань между романной действительностью и театральным искусством совсем стирается, когда судья перед заключительными прениями объявляет перерыв и приглашает всех посмотреть спектакль, поставленный актерами лодзинского гетто. Спектакль составляют отрывки из различных шекспировских пьес, где речь идет о власти, предательстве, бунте. Но зрители видят на подмостках лишь свою собственную трагедию и освистывают монологи правителей, будь то Ричард III или Кориолан. Кульминации же постановка достигает, когда в лучах рампы появляется актер, внешне не отличимый от Румковского, который тоже смотрит из ложи на своего двойника. Подражая шекспировскому слогу, лицедей произносит оправдательную речь: «Знайте, не королем я был — отцом был вашим, а надо мной стоял палач жестокий. Лишь к одному стремился я: спасти евреев — и что, за это был растоптан? Над вашей участью, не над своей сейчас я плачу!» [Барт, 2010: 229–230]. В ответ разражается буря ненависти, и вдогонку проклятиям на сцену летят различные предметы.
24 Описанный необычный прием, «театр в театре», позволяет Барту создать такую диспозицию, при которой герои, став зрителями, могут взглянуть на себя со стороны. Подобную цель, согласно Арендт, преследовал и античный театр, который она считала творением «политическим по преимуществу», разъясняя, что «драма есть единственный род искусства, чей исключительный предмет есть человек в его отношении к миру людей» [Арендт, 2017: 235]. Выстроенное таким образом на малой сцене поле пересечения различных точек зрения стихийно переносится и в основное романное действие, приближая вымышленный суд к развязке. В нарушение регламента слово первым берет не прокурор, а адвокат. По ходу процесса показавший себя весьма изобретательным защитником, он вместо апологии своему клиенту неожиданно для всех обрушивается на него с обвинительными речами, требуя «суровой кары» за его «властность, непотизм и гордыню» [Барт, 2010: 245]. Юридическая антиномия этого дела, с равным успехом допускающая как виновность, так и невиновность Румковского, разбивается о бесспорность морального осуждения. Пропасть между системой права и нравственным законодательством лишь подчеркивает тот факт, что на изображенном Бартом суде приговор не выносится. Присяжные расходятся, и никто в зале не ждет от них вердикта. Рождение политического пространства, которым увенчался этот вымышленный трибунал, делает излишним любое верховное постановление. В финале романа Румковский вместе с женой и сыном возвращается на вокзальную станцию, куда они приехали, не подозревая о предстоящем судилище. Данная сцена почти зеркально повторяет эпизод их прибытия в зачине книги, но идентичность «декораций» лишь усиливает случайные на первый взгляд различия. Теперь председатель лодзинского юденрата сам несет тяжелые чемоданы, а не предоставляет это своей юной красавице-жене. И направляются они не в отдельный салон-вагон, а в общий товарный поезд, который постепенно заполняется остальными участниками процесса.
25 В послевоенной Польше ходили слухи, что Румковский даже в Освенцим отбыл в персональном вагоне, но там его встретили лодзинские евреи, которые, подкупив охрану, учинили жестокий самосуд6. Хотя Барт не сообщает, что ждет его персонажа в последнем пункте путешествия, тот факт, что Румковский оказывается в тесноте общего вагона вместе с другими узниками, дает основание предположить, что для преобразившегося в ходе процесса председателя конец будет более милосердным. К такому исходу едва ли могло привести официальное решение, санкционированное высшей инстанцией. В полном соответствии с идеями Арендт в публичном пространстве бартовской фантасмагории приоритет отдается моральному суждению, которое выносит каждый от собственного лица. Можно было бы возразить, что утопическое измерение литературы не имеет ничего с общего с тем реальным миром, который Арендт определяла как место свободного политического действия. Однако в ее книге «Банальность зла» задача говорить об экзистенциальных проблемах, а значит, и моделировать поле социального напряжения, отводится как раз изящной словесности. Когда судьи очерчивают круг своих обязанностей, ограничивая его установлением фактов, они признают, что «страдания такого гигантского масштаба находятся “за гранью человеческого понимания”, что это тема “для писателей и поэтов”, а не для зала судебного заседания» [Арендт, 2008: 319]. Рискнув рассказать о трагедии лодзинских евреев языком художественной прозы, Барт сделал это не в ущерб достоверности документальных свидетельств и тем самым в очередной раз утвердил способность литературы работать со сложными вопросами морали и политики.
6. А. Барт признавался, что на протяжении всего детства слышал эти будоражащие воображение истории [см. напр.: Interview mit Andrzej Bart, 2011].

References

1. Arendt H. Vita Activa, ili O deyatel'noi zhizni [The Human Condition], transl. from Germ. and Engl. by B.B. Bibikhin. Moscow: Ad Marginem Press Publ., 2017.

2. Arendt H. Banal'nost' zla: Ehikhman v Ierusalime [Eichmann in Jerusalem: A Report on the Banality of Evil], transl. from Engl. by S. Kastal'skii, N. Rudnitskaya. Moscow: Evropa Publ., 2008.

3. Arendt H. Val'ter Ben'yamin: 1892–1940 [Walter Benjamin: 1892–1940], transl. from Engl. by B. Dubin. Moscow: Grundrisse Publ., 2014.

4. Arendt H., Jaspers K. Pis'ma: 1926–1969 [Сorrespondence: 1926–1969], transl. from Germ. by I. Ivakina. Moscow: Izdatel'stvo Instituta Gaidara Publ., 2021.

5. Bart A. Fabrika mukhoboek [The Flytrap Factory], transl. from Polish by K. Starosielskaya. Moscow: Mosty kul'tury; Jerusalem: Gesharim Publ., 2010.

6. Levi P. Kanuvshie i spasennye [The Drowned and the Saved], transl. from Ital. by E.B. Dmitrieva. Moscow: Novoe izdatel’stvo Publ., 2010.

7. Benhabib S. Whose Trial? Adolf Eichmann’s or Hannah Arendt’s? The Eichmann Controversy Revisited. Benhabib S. Exile, Statelessness, and Migration: Playing Chess with History from Hannah Arendt to Isaiah Berlin. Princeton, Oxford: Princeton Univ. Press, 2018. P. 61–79.

8. Between Friends: The Correspondence of Hannah Arendt and Mary McCarthy: 1949–1975, ed. by C. Brightman. New York; San Diego; London: Harcourt, Brace & Company, 1995.

9. Cesarani D. Becoming Eichmann: Rethinking the Life, Crimes, and Trial of a “Desk Murderer”. Boston, MA: Da Capo Press, 2006.

10. Eichengreen L. Rumkowski, der Judenälteste von Łódź: Autobiographischer Bericht, aus dem Englischen übersetzt von Th. Bertram. Hamburg: Europäische Verlagsanstalt, 2000.

11. Elon A. Das schlechthin Unfassbare. Die Zeitschrift der Kultur. 2000. Heft 710: Hannah Arendt. Mut zum Politischen! 2000. S. 28–32.

12. Felman Sh. Theaters of Justice: Arendt in Jerusalem, the Eichmann Trial, and the Redefinition of Legal Meaning in the Wake of the Holocaust. Critical Inquiry. 2001. Vol. 27, N 2. P. 201–238.

13. Interview mit Andrzej Bart. Eine Besprechung von Saskia Herklotz. Horizonte. Neues Osteuropa. 2011. Bd. 4. S. 52–53.

14. Lipstadt D. The Eichmann Trial. New York: Schocken Books, 2011.

15. Parvikko T. Arendt, Eichmann and the Politics of the Past. Helsinki: Helsinki Univ. Press, 2021.

16. Stangneth B. Eichmann vor Jerusalem: Das unbehelligte Leben eines Massenmörders. Hamburg: Arche Verlag, 2011.

17. The Diary of Dawid Sierakowiak: Five Notebooks from the Lodz Ghetto, ed. by A. Adelson; transl. from Polish by K. Turowski. New York: Oxford Univ. Press, 1998.

18. Todorov T. Facing the Extreme: Moral Life in the Concentration Camps, transl. from French by A. Denner, A. Pollak. New York: Henry Holt and Company, 1996.

19. Trunk I. Judenrat, the Jewish Councils in Eastern Europe Under Nazi Occupation. New York: Macmillan, 1972.

Comments

No posts found

Write a review
Translate